Прощай Атлантида
Шрифт:
/
ПЕРВАЯ
Первая любовь пришла, когда мне было семнадцать. В один миг все теории о раздельной жизни, о разных мужчинах для дружбы и развлечений, все, что в уме я так красиво разложила по полочкам, рассыпалось в прах. Все мои арсеналы стратегии и тактики оказались бесполезными, да и зачем мне они были теперь? Ничто постороннее больше не имело значения. Мы оба знали: это настоящее.
Мы были немного знакомы с детства, с тех времен, когда мне было десять лет, Диме — четырнадцать. Его настоящее имя было Дитрих Фейнман, в семье и для друзей — Дима. Мать, москвичка из русской интеллигентной семьи, принадлежала к так называемой белой эмиграции. Сына она назвала Дмитрием, но в Рижском бюро регистрации рождений, свадеб и смертей в 1918 году сидел немец, не признававший русских имен, и он-то без спросу заменил Дмитрия на Дитриха, более приятного его слуху. Отец Димы но национальности был еврей. Фейнманы жили неподалеку от моих дедушки и бабушки — на Элизабетес 63, где размещался также и зубоврачебный кабинет его отца. В Риге в случае надобности меня вели именно к этому доктору. В просторной семикомнатной квартире три комнаты были отданы иод врачебную практику. Я хорошо помню и комнату ожидания, и кабинет, который в моем представлении походил на средневековую камеру пыток, так что все, связанное с этими посещениями, у меня вызывало легкую дрожь. Мне была противна даже картина, висевшая в приемной врача над диваном. То была репродукция Острова
смерти Арнольда Бёклина. Неизвестно почему эта работа эпохи символизма и югендстиля в Риге пользовалась чрезвычайным спросом — она часто украшала гостиные представителей солидного среднего класса. Символизм ее для меня навеки слился воедино с зубной болыо и ожиданием мучений. 1Те менее противным казался мне мальчишка, которого я встречала почти каждый раз или в коридоре, или в кабинете и который смотрел па меня, как на пустое место. Зубного врача я по сей день ужасно боюсь, по в то время страх перерастал в возмущение: как только врач начинал мне сверлить зуб, этот надутый пузырь, всего на
Прошло несколько .дет, в течение которых мы не виделись. Семьи не были знакомы настолько близко, чтобы встречаться, и зубная боль, похоже, решила тоже оставить меня в покое. Однако время от времени я слышала имя Димы, в студенческих компаниях всегда был кто-то, кто его знал.
Дима был хорош собой и не обделен талантами. Среди сверстников бытовало мнение, что на него можно положиться. Он учился в Рижской городской первой гимназии, где работали выдающиеся педагоги. Я слышала, что после окончания гимназии он начал изучать медицину, хотя мечты и интересы его самого были связаны с музыкой. Дима прекрасно играл на рояле, поэтому колебался. Манила консерватория, но привлекала и медицина, к тому же не хотелось огорчать отца. В конце концов они договорились, что после окончания медицинского факультета, когда основа жизни будет заложена, сын сможет делать все, что душе угодно. Итак, Дима учился в Медицинском и параллельно частным образом продолжал заниматься у консерваторского преподавателя Сергея Тагера. На одном из вечеров жизнь снова свела нас вместе.
Я вхожу в зал. За роялем сидит молодой человек, вроде знакомый, и играет Шопена. Подхожу. Меня завораживает, как музыка отражается в его лице, в его глазах, еще больше — то, с какой нежностью его пальцы прикасаются к клавишам. Мы встречаемся взглядами, улыбаемся друг другу. Контакт возникает в тог же миг, как безоговорочное утверждение нашего безусловного соответствия друг другу. С этого момента мы больше не расставались.
В наших отношениях мне все казалось естественным и простым, хотя подруги как раз находили тут какие-то сложности. Ну и что, что у Димы на тот момент были две любовницы, о которых знали все, и уж конечно, я тоже. Одной из них была молоденькая жена пожилого врача, сама тоже врач, а второй — знаменитая тогда в Латвии слаломистка. Дима и сам был страстным лыжником. Меня эти детали, толки о которых не смолкали, как ни странно, почти не задевали. Я уже знала: любимая и любовница зачастую не одно и то же. Его частная жизнь ведь началась задолго до меня, и наши отношения развивались шаг за шагом, осторожно и медленно, но неумолимо. Прошло очень много времени, пока они стали совсем близкими. Дима не торопил меня, он обращался со мной так бережно и осторожно, словно я была из фарфора. Обе вышеупомянутые дамы вскоре как-то незаметно исчезли из его жизни.
Я всегда любила музыку. Дима сделал ее для меня еще ближе, он меня даже научил читать партитуры. Придя в гости, он садился за рояль, просил меня задать мотив, который в тот момент отвечал моему настроению, и на его основе импровизировал так чудесно, что казалось, я таю, как воск. Мы начали всюду ходить вместе. В оперу, па концерты, особенно симфонические. В первую нашу зиму в Рижской опере уже работал знаменитый дирижер Лео Блех, музыкальная жизнь бурлила, и мы нс пропускали почти ничего, достойного внимания. С некоторой самоиронией я решила: любовь в сопровождении музыки еще неотразимей.
время я заметила необычайно равномерную, тесно связанную во всех своих проявлениях культурную среду. От рижского интеллигента до крестьянина на дальнем хуторе не чувствовалось кардинальных различий в культуре. В книжном шкафу броценского хозяина я нашла тс же книги, в том числе недавно вышедшие, которые читали и о которых спорили мои рижские знакомые. Помню, особенно увлеченно мы с хозяевами обсуждали полюбившихся читателям в то время северных авторов. Культурные занятия были делом обыденным, в волости многие пели в хоре, играли в театре, ездили в Салдус, Лиепаю и Ригу смотреть спектакли, называли имена любимых художников. Сельские жители знали не только народные песни, но и те, что только-только вошли в репертуар горожан и передавались по радио. Люди города, люди села могли беседовать на основе идентичных культурных понятий и на серьезные, и на "легкие" темы. Деревенская публика мне очень нравилась— как правило, перед тобой были аутентичные индивидуальности. В Риге меня порой раздражало некритичное следование модным клише, эстетическим образцам, проповедуемым в кино или на страницах популярного журнала АфШа.
Много позже, в советское время, работая в редакции лиепайской газеты и разъезжая по Курземе, я видела, что во многом удалось сохранить интенсивную духовную жизнь, глубокие и сердечные культурные традиции, что они смогли выстоять даже в условиях советской унификации. Мы сами, живя здесь, часто не осознаем и недооцениваем это явление, смотрим, как па нечто само собой разумеющееся. В других местах совсем не гак. Рядом с выдающимися культурными сокровищами и интеллектуальной элитой Москвы и Петербурга — непроходимое болото темноты, несколько параллельных миров. Так же, как еще в детстве я знала, что берлинец — человек совершенно другой категории, чем обыватель из немецкого провинциального городка. Сказанное
может показаться уж очень упрощенным, однако в тогдашних впечатлениях была своя доля правды. Мне казалось, что в латвийской провинции нс было провинциальности как духовного определения. Провинциализм я научилась распознавать по узколобому и ограниченному образу мыслей отдельных людей или целых групп вне зависимости от их местожительства, имущественного положения, сословия. В той же нашей Риге. И тогда, и сейчас.
Конечно, тем поздним летом 1939 года мне было не до философских обобщений. Я была счастлива. В Броцене па неделю в гости приехал мой друг, и мы провели вместе незабываемые дни. Дима сразу же покорил моих хозяев. Он сел за рояль, стоявший в большой комнате, играл и на аккордеоне. "В нашем доме давно не слышали такой хорошей музыки", — радовался хозяин. Мы старались, как могли и умели, принимать участие в полевых и садовых работах, но и свободного времени хватало на то, чтобы пускаться в странствия на велосипедах, купаться в озере и просто наслаждаться присутствием друг друга.