Странник
Шрифт:
Секрет был прост: прежде всего отец был покоен, я всегда завидовала этому его свойству и всегда им восхищалась. Он спокойно выслушивал оппонента, спокойно излагал свои аргументы, он создавал вокруг себя атмосферу равновесия. У него был свой взгляд на любой предмет, но он никогда не казался авторитарным, что в глазах молодых людей едва ли не самый большой грех.
Но главное заключалось в том, что его отношение к молодым людям было пронизано огромным участием, я с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать — сочувствием, он смотрел на них, сознавая с болью, как дьявольски сложно их настоящее с вечной необходимостью отстоять себя в мире, как мгновенна молодость, неясно
Разумеется, мои друзья не подозревали, что вызывают подобные чувства, а если бы узнали, то могли и обидеться, ведь они были веселы и победоносны, я и сама только теперь начала понимать то, о чем вам пишу, но все мы ощущали некую нежность, которая исходила от этого человека. Вот и рождалась ответная благодарность. Кроме того, в отце всегда ощущалось нечто прочное и веское, — вместе с симпатией неизменно возникало уважение. Это был очень естественный человек, а естественность — редкий металл, дороже любого золота, мало кому удается быть самим собой; одни этого и хотят, да не могут, другие если и могут, то не хотят, считают это либо глупым, либо опасным. Помимо всего прочего, мы втайне редко себе нравимся, ведь если ты не вполне табуретка, тебе сразу же хочется себя изменить.
Понимаю, что отец уделил самовоспитанию немало времени, но он этого и не скрывал, он не выпячивал своих сильных сторон и не прятал слабых. Он полагал, что интерес человека к самопознанию в сократовом смысле вполне оправдан, и не мог согласиться с одним из славных своих коллег, который вслед за Паскалем любил повторять, что «я» — всегда ненавистно, ибо оно заслоняет мир.
Кто из них прав? Все конечно же зависит от личности, но, бог мне судья, сколько важных открытий принесли мне усилия постичь, что же я, в конце концов, собой представляю. Вряд ли время, им отданное, заслонило мир, для этого он слишком всесилен, между тем если я даже не все поняла в себе, то в людях стала разбираться получше.
Возвращаясь к его книгомании, а говоря об отце, к этому приходишь снова и снова, я должна сказать, что его отношения с создателями книг напоминали самые настоящие романы со всеми известными их этапами, — острый интерес, бурная влюбленность, долгие выяснения отношений, иногда охлаждение, иногда отчуждение, иногда разрыв. Лишь Пушкин и Толстой были незыблемые твердыни. Но если Пушкин был Бог, то Толстой — Друг, хотя чаще бывает наоборот. С Толстым он мог спорить, уличать его в непоследовательности, но жить без него он не мог. Когда бы я ни заглядывала к нему, на его столе, в изголовье его широкой старой тахты я находила книгу в переплете свинцового цвета из бесценного девяностотомника.
Надо сказать, в этом чувстве была еще одна — совершенно неожиданная — грань, словно бы родительская гордость гениальным сыном. Он не просто любил его, он им любовался. Сам Толстой со своих вершин пророка и миссионера, верно, изумился бы, если б узнал, что моего отца он умилял. Право же, мне трудно подыскать другой глагол. Он умилял его своей неистовостью, молодой страстностью. «Гений всегда ребячлив», — говорил о нем отец, покачивая головой. «И в гении начисто нет педантства — вот в чем его обаяние. Мы вместе с ним проходим его путь, он ничего не таит, а мы лишь вскрикиваем. Сегодня — одно, завтра — другое. Но все крупно».
— Аля! — слышала я, бывало, голос отца в какой-нибудь неподходящий час, иногда среди ночи. Я на ходу набрасывала халат и вбегала в его кабинет.
— Что, папа? — спрашивала я тревожно и тут встречала его счастливо лукавый взгляд.
— Послушай, что
Но я не могла на него сердиться. И эта его потребность сразу же разделить со мной внезапное наблюдение или новорожденную мысль трогала меня бесконечно. Я была за нее благодарна отцу. Такие веселые находки, как вы понимаете, однако же были только привалами в дороге, переменкой после урока. К догматам отец не был склонен, что всегда возвышало его в моих глазах, но потребность впитывать и учиться была ему свойственна в высокой степени. Это отличие истинно творческих натур; как правило, люди с особым наслаждением отказываются от учителей, ученичество для них означает не стремление к развитию, а зависимость и несамостоятельность. Возможно, это одна из форм борьбы с собственной неполноценностью.
Но отец не был подвержен этим тайным демонам, сокращающим наши дни. Великая книга была для него не только собеседницей, но и учебником, верной помощницей в его неустанном самостроительстве, он и мне то и дело напоминал, что она целебна.
Помню один из черных своих вечеров. Я стою у окна, смотрю на темный Неопалимовский, тоска точит все мое существо, и будущее кажется сходным с этой заоконной мглой. И вдруг я чувствую, что стою не одна, он здесь, рядом, ладная маленькая рука лохматит седеющую львиную гриву.
— Папа, мне худо, — говорю я чуть слышно.
— Потрудись, — слышу я негромкий уютный голос. — Лев Николаевич говаривал, что, когда дурно, работа мысли плодотворна.
Тогда я отнеслась к этим словам с недоверием, но очень скоро признала их правоту. Кстати, отец часто возвращался к этой мысли, говоря о созидательной силе хандры. В этом состоянии, полагал отец, человек более всего способен к доброй воле, а именно она создает истинное искусство, то искусство, в котором нет чрезмерного стремления привлечь внимание к собственной особе. В звездные, победные часы нашей жизни такое желание неизбежно примешивается к творческому процессу, порой даже против убеждений художника, и соответственно окрашивает произведение, придает ему нечто вызывающее. Между тем во всяком вызове есть некая ограниченность.
— Разве взлет не стимулирует вдохновения, разве душевный подъем не предшествует творческому? — спрашивала я.
— Кто знает, когда нас посещает душевный подъем? — в свою очередь спрашивал отец. — Не всегда находишь его на жизненных высотах. Соответствие вершин и глубин — это редкий феномен.
Есть часы, которые словно вырываются из потока и остаются с тобой навсегда. Иначе почему так часто я вспоминаю тот тягостный вечер? Иной раз мне кажется невероятным, что от него отделяет меня столько лет. Я стою у окна нашей столовой, смотрю на улицу, на которой все неразличимо, рядом со мной стоит отец.