В пятницу вечером (сборник)
Шрифт:
Сержант с гитарой
Уманский поезд — особый поезд. Правда, идет он медленно, неторопливо, как и жашковский, также останавливается на каждом полустанке, или, как говорят пассажиры, у каждого телеграфного столба. Но зато у него другие вагоны, не такие, как у жашковского, не вагоны — салоны на колесах: мягкие сиденья, накрахмаленные чехлы, совсем как в «Ту» или в «Иле».
Что там говорить, ехать в таком вагоне — одно удовольствие! Хочешь прямо сидеть — сиди, хочешь сидеть полулежа — нажми, пожалуйста, кнопку, а хочешь закусить — доставай продукты и ешь: в высокую спинку кресла вмонтирован
Однако удобствами этими может воспользоваться только тот, кто сядет в поезд на станции его отправления. Тем же, кто сядет в поезд потом, особенно летом, в разгар дачного сезона, приходится терпеливо и долго стоять, пока не освободится место. Однако долго стоять и молча терпеть такое положение не так-то легко, открыто же высказать свое недовольство поездом с такими светлыми, чистыми, просторными вагонами тоже не хотелось бы, поэтому заводят речь о жашковском, вознося его до небес. В жашковском, мол, совсем другое дело. Как бы ни было там тесно, для каждого найдется место. Нет места на нижней полке, забираются на среднюю, на верхнюю, а в крайнем случае устраиваются на тюках и чемоданах в проходе.
— Послушайте, если вам уж так по душе допотопные вагоны с полками, как в бане, так перейдите в два передних вагона, — отозвался мужчина, сидевший в мягком кресле и обмахивавшийся соломенной шляпой. — Там вы как раз найдете то, что вам нужно. Эти два музейных вагона прицепили к составу для пассажиров, у которых сознание отстало от бытия на тысячу километров, — при этом он посмотрел на хуливших новый вагон так, словно они собирались, скажем, в Хабаровск или во Владивосток не на самолете, а на поезде.
Что ответил ему на это пассажир, стоявший возле его кресла, я уже не слышал. Я тоже принадлежал к пассажирам, кочевавшим из вагона в вагон в поисках свободного местечка. Наконец мы остановились.
Но что случилось? Мы, кажется, попали в жашковский поезд, в точно такой вагон, который только что так хвалили, и не узнаем его. Он теперь нам кажется и меньше, и уже, и ниже, словно мы вдруг оказались после праздничного светлого зала в тесных, темных сенях.
Да и особого простора здесь не было, наоборот, здесь было даже теснее, чем в вагонах-салонах. Однако место нашлось для каждого: там, где сидели пятеро, поместился шестой, как говорится — в тесноте, да не в обиде.
Интересно, что бы сказал человек в соломенной шляпе, если б он пришел сюда и увидел, что пассажиры «музейного» вагона главным образом молодежь?
А молодость, как в море волны, бурлит и поет и в пути обойтись не может без музыки и песен. Но как петь и играть, если высокие подлокотники кресел отделяют вас друг от друга? Иное дело здесь — возьмешь в руки баян или гитару, и сразу вокруг тебя собирается молодежь, как вот в нашем купе вокруг сержанта и его девушки.
На коленях у сержанта лежит совсем новенькая гитара и слепит глаз своей красотой. Девушка, сидящая рядом, притрагивается тоненькими пальчиками к струнам, словно хочет удостовериться, остыли ли они уже после долгой бурной игры. Струны потрудились на славу, выдержали экзамен на прочность.
Оттого что гитара, отдыхавшая на коленях сержанта, замолчала, веселье в вагоне не прекратилось. Оно перебралось в другой конец вагона, откуда доносилось звонкое пение.
Наверно, поэтому в нашем купе
Сержант, открывая новую бутылку, всякий раз предлагает первый бокал прохладной шипящей фруктовой воды женщине, сидящей возле раскаленного окна:
— Мира Ефимовна!
Женщина, слегка повернув к сержанту голову, отвечает:
— Спасибо, Изя, — и ее широко открытые глаза опять бегут за плывущими мимо полями и лесами.
Неожиданно кто-то замечает:
— Посмотрите, какая батарея бутылок под полкой!
Народ в купе не поленился заглянуть под скамейку, и тут же нашлись такие, которые стали гадать:
— Наверно, осталось после свадьбы.
— Или везут на свадьбу.
В разговор вступает пожилой человек:
— Нашли что экспортировать в Берлин — липовецкий лимонад. Я понимаю, везти в Берлин коньяк, икру или, скажем, к примеру, столичную водку, но везти лимонад…
— При чем тут Берлин?
— Я знаю, что говорю. Разве вы не видите по картинкам на этой гитаре и по зеркалу, что Изя приехал из Берлина?
Раз человек называет сержанта по имени, то зачем спрашивать у него, откуда он знает, что гитарой наградило сержанта командование за отличную службу? Наверно, человек этот тоже из Липовца. И спрашивать его, откуда он знает, опять-таки, что надо везти из Липовца в Берлин, тоже нечего. Не такая уж редкость встретить в наше время человека, бывавшего в Берлине и знающего Берлин.
Как бы в подтверждение нашего предположения человек, вступивший в разговор, обращается к сержанту:
— Знаешь, Изя, когда я попал в Берлин, то тебя, кажется, еще не было на свете… А тебя, Блюма, точно еще не было. Послушай, Изя, кроме лимонада у тебя после свадьбы ничего не осталось? Ну так налей!
Налитый ему бокал вина он пьет за здоровье молодых:
— За ваше здоровье, дети! Чтоб вы всегда друг друга любили, были счастливы и вернулись скорее домой. Берлин неплохой городок, но наш Липовец лучше. Ей-богу, лучше. Лехаим — «За жизнь!» — говорит он по-еврейски.
— Лехаим, Матвей Васильевич, — у сержанта это еврейское слово звучит не так чисто, как у Матвея Васильевича.
Девушка стыдливо опускает голову, обнимает двумя руками женщину у окна, прижимается к ней, как маленький ребенок.
Как я сразу не заметил, что передо мной мать и дочь! Не следует особенно присматриваться, чтобы понять это. У той и другой смуглые лица и задумчивые глаза. Теперь, зная уже, что сержант и девушка молодожены, я не понимаю, почему так грустно сидит у окна мать, словно сержант силой отнял у нее дочку. Даже когда пассажиры нашего купе поздравляют и ее, и молодоженов, желая им многих лет дружной, согласной жизни, даже теперь Мира Ефимовна не отодвинулась от окна, ждет, очевидно, минуты, чтобы снова вернуться к бегущим мимо полям и лесам.