Прощай Атлантида
Шрифт:
Полны легковерия, но также и дурных предчувствий, цепляясь за слабую надежду, что в конце концов все как-нибудь уладится, мы сделали единственное возможное: констатировали факт оккупации и в дальнейшем старались себя спасти и сохранить. Была противна навязчивая полит-пропаганда, подчас принимавшая фарсовые формы, но случались и события, которые нам, молодежи, были по душе. В моем случае это относилось к области искусств. Например, в университете развивалась самодеятельность разных видов, которая объединяла студентов разных факультетов. Особенно удачно, на мой взгляд, в наименее политизированной сфере жизни — в музыке. О комсомоле не могло быть и речи, но в студенческий профсоюз я записалась.
Мы с Димой радовались созданию студенческого оркестра и активной музыкальной жизни университета. Дима находился в центре событий, я участвовала в качестве
непременной слушательницы.
Рижская музыкальная жизнь в 1939—1941 годах встает передо мной во всей своей красе, как бы не затронутая смутой, бушевавшей вокруг. Отчасти и потому, что в Рижской опере тогда три сезона работал всемирно известный дирижер Лео Блех, — при нем и без того высокий уровень вокальной и симфонической музыки взлетел еще на порядок выше. Преследуемый расистами немецкий еврей Блех 1! Латвии нашел убежище и плодотворное поле деятельности. В разговоре с моими родителями (они были немного знакомы с берлинских времен) Блех более чем похвально отзывался о богатых талантами вокалистах и инструменталистах Латвии. В 1939 и 1940 году продирижированный Блехом цикл опер Верди — Лида, Трубадур и Бал-маскарад принадлежит к моим самым счастливым художественным впечатлениям, которые к тому же увенчались незабываемой интерпретацией Волшебной флейты Моцарта в начале 1940 года. В ней Блех открыл перед изумленной публикой, в том числе перед Димой и мной, феноменальное колоратурное сопрано тогда еще малоизвестной и до этого, вероятно, не особо привечаемой в Опере молодой певицы Эльфриды Пакуль в партии властной Царицы ночи. В этом единственном периоде жизни музыка доминировала во всех моих жизненных восприятиях, и архитектура звуков как бы создала пространство, где я обитала рядом с человеком, присутствие которого во всех радостях, также и в духовных, теперь уже стало не заменимым ничем.
Кульминацией был вечер в конце 1940 года, когда мы вместе с другими молодыми людьми, прильнув к балюстраде третьего яруса, судорожно сжимая в руках толстую партитуру, слушали Девятую симфонию Бетховена в грандиозном симфоническом концерте под руководством
Блеха. Никогда ни раньше, ни позже в своей жизни я не переживала такого абсолютного, освобождающего триумфа ценностей человека и человечности над окружающей действительностью и грозовыми предвестьями будущего.
Конечно, полностью отгородиться от реальной жизни было невозможно, она ежедневно вторгалась в мой мир музыки и любви. Мало-мальски точное представление о том, чем в действительности является советская система, коммунистический режим, не могло у меня появиться сразу. Событий было слишком много, достоверной информации слишком мало, к тому же не все поддавалось немедленному осмыслению. Понемногу во мне накапливались разрозненные впечатления, краткие эпизоды; отпечатываясь в памяти, они стали материалом, на основании которого, анализируя и делая выводы, я строила свои понятия.
Видно, ангел-хранитель не покинул нашу семью, когда мы столкнулись с таким феноменом советской системы, как коммунальные квартиры. Из пяти комнат нам самим оставили три, в остальные две поселили советского майора с женой. Надо сказать, что вначале в Латвию посылали только военных, гражданские появились потом. Слыша и видя, как складывались отношения с новыми соседями у других, мы поняли, насколько нам повезло. Нощинские были ленинградцы, муж — военный врач, видимо, из поляков. Католик, как объявил он. Его жена Елизавета — карельская финка, медицинская сестра в военном госпитале. Сейчас же после приезда, сложив вещи, Нощинский постучал в дверь нашей комнаты. Открыла моя мать. Он представился и извинился. "Я хочу, чтобы вы знали, — пояснил офицер, — я считаю неправильным приехать и просто так поселиться в чужой квартире. Но не нам решать, поэтому могу только лично перед вами искренне извиниться".
Нощинские оказались приятными, интеллигентными людьми, и наши отношения с самого начала складывались прекрасно. Ни минуты мы не чувствовали, чтобы эта навязанная нам совместная жизнь была для нас обузой. Мама часто приглашала Нощинских на кофе, отец угощал коньяком, мы много беседовали. Разговоры становились все откровеннее. Откровенность майора тогда особенно не удивляла. Только позже я поняла, насколько сильно он рисковал, доверяя нам и положившись на нашу порядочность.
Майор Нощинский предупреждал, что только в данный момент, сразу после прихода армии, все еще относительно спокойно. Наказания без суда и следствия пока направлены главным образом против политиков, бывших
Ближе к весне, когда атмосфера действительно заметно сгустилась, Нощинский уже придумал что-то вроде плана действий. "Когда за вами придут, как только начнут барабанить в дверь, пусть ваша дочь сразу же идет к нам. Мы люди военные, наша жилплощадь принадлежит другому ведомству. Без отдельного ордера они не имеют права нас обыскивать. Драгоценности и другие ценные вещи, которые вы хотите оставить дочери, можете спрятать в наших комнатах. Валентину мы вначале спрячем, а потом выдадим за свою родственницу. Когда массовая высылка была в Ленинграде, таким образом спасли немало детей — соседи брали их к себе."
Родители понимали, что майор говорит правду, и верили ему, но скорее теоретически, — представить себе, что именно так и случится, они по-настоящему не могли.
Один, на фоне событий того времени, казалось, мелкий эпизод остался в моей памяти как емкий образ времени. Он связан с семьей, мало знакомой моим родителям, я этих людей и вовсе не знала. Муж, состоятельный рижский еврей, владелец не помню каких предприятий, был активным сионистом, жена Нелли была из Вены, намного моложе освоила уже в школьные годы. Меня душили гнев и сожаление о бессмысленно потраченном времени, так как не ходить на лекции было нельзя. Да я и готова была бы слушать, если бы учение марксизма анализировал человек компетентный. Анализ структур капитализма интересовал меня, хотя политическая утопия марксизма меня никогда не могла убедить или привлечь. Однако то, что нам сообщали на курсе марксизма в университете, не превышало уровень колхозной политинформации.
Наверное, лекции читали и другие прежние преподаватели, но я помню только Эдгара Дунсдорфа. Он не разочаровал своих студентов, и я к нему очень привязалась.
В тот год каждый день приносил горькие открытия, разрушавшие основы нашей прежней жизни. Я все еще продолжала жить с как бы раздвоенным сознанием. Реальность чувств оставалась настоящей, убедительной, а мир новых фактов, событий и правил я до конца не воспринимала как действ ительность.
Со временем крепло понимание того, что при этой власти все самое худшее возможно и все дозволено. До роковой ночи с 13 на 14 июня 1941 года еще верилось, что репрессии утихнут, как только те, кого режим считает враждебными и опасными элементами, будут схвачены — явно незаконно, несправедливо, но так или иначе все это ведь когда-нибудь закончится, и оставшиеся, хоть и с горькими потерями, смогут начать мало-мальски нормальную жизнь.
14 июня поставило точку, и на Латвию обрушилась лавина ужаса, отчаяния и неизвестности. О массовых репрессиях в СССР, конечно, слышали, но допустить, что с нами может случиться нечто подобное, было невозможно. Мы все еще цеплялись за наивную веру в то, что обещания Вышинского, данные, когда вошли советские танки, имеют какой-то вес. Ведь он уверял, что в странах Балтии сохранится многое из привычных устоев жизни, к примеру, не будут навязывать колхозную систему.
Репрессии больно коснулись и нашей семьи. Выслали мамину двоюродную сестру тетю Фриду, которая с мужем и четырехлетней дочкой Ноэми жила в особняке в Межа-марке. Веселая, остроумная рыжая Фрида была самой любимой родственницей моей мамы, она и внешне была немножко на нее похожа. Фрида, рано лишившись родителей, до замужества часто находила приют и уют в семейном гнезде на улице Элизабетес. К всеобщему удивлению она вышла замуж за добродушного и спокойного вдовца старше ее, для дочери которого Фрида стала любящей второй матерью. Родилась и их общая дочка Ноэми. По счастливой случайности падчерица перед самой советской оккупацией успела уехать в Италию изучать искусство; там она и осталась, выйдя замуж за одного из своих профессоров. Мужу Фриды, господину Финкель-штейну принадлежала небольшая текстильная фабрика. Роковым вечером 13 июня Фрида отмечала день рождения или другой праздник (точно не помню), на который отправился и мамин брат Жоржик. Празднование затянулось, и он остался ночевать у двоюродной сестры.
На заре Жоржик, чудом спасшийся, прибежал к нам. К дому тети Фриды подъехал грузовик, туда посадили всю семью и увезли. Жоржику с трудом удалось доказать, что он всего лишь запоздалый гость, фамилия, местожительство и прописка у него ведь другие, и прислуга это подтвердила. Высылка Фридиной семьи была для нас тяжелым ударом, мы очень горевали, но в то же время радовались, что такая судьба миновала нашего милого Жоржика. Если бы знать, что случится с ним через несколько недель! Уж лучше бы его забрали.